Прюнелевые туфельки. Прюнелевые туфли


Прюнелевые туфельки

Руки у нее, несмотря на десять лет таскания вагонетки с углем, удивительные. Пальцы тонкие, трепетные, не коснулись их ни подагра, ни артриты. Узкие запястья, пергаментная, почти прозрачная кожа. Память в ее почти девяносто такая, какой...

Руки у нее, несмотря на десять лет таскания вагонетки с углем, удивительные. Пальцы тонкие, трепетные, не коснулись их ни подагра, ни артриты. Узкие запястья, пергаментная, почти прозрачная кожа.

Память в ее почти девяносто такая, какой практически не бывает. Помнит все, что происходило много лет назад, в деталях, а некоторые вещи — чуть не по минутам.

Десять лет и вагонетки не были ее выбором. Родина так решила, посчитав, что она ее, Родину то есть, предала. Родина же, убив отца, расстреляв отчима, выгнав ее из дома и родного города и запретив учиться там, где хотелось, всего-навсего выполняла суровый пролетарский долг.

А было вот как.

Анна Васильевна Крикун родилась в 1922 году в Севастополе. Один ее дед, по-сегодняшнему, бизнесмен средней руки, имел собственную слесарно-кузнечно-водопроводную мастерскую, второй был донской казак. Отца она не помнит, красные расстреляли его в 1924 году, и могилы нет. Мама же, главная подруга всей ее жизни, вышла замуж еще раз, за морского офицера-механика Сигизмунда Василькевича, участника Цусимского сражения.

Добрались до Василькевича в тридцать седьмом, и через месяц после ареста, уже осужденный, он умер в тюрьме — от сердечной недостаточности, как это тогда водилось со многими.

Но это все присказка. Сказка начинается 14 августа 1939 года, когда Ане и ее маме было велено покинуть пределы Севастополя в десятидневный срок. Севастополь тогда был закрытым пограничным городом, для жизни там нужна была спецпрописка — вот ее-то им и ликвидировали.

— Мне нужно было идти в десятый класс, а потом я собиралась поступать в лучший гуманитарный вуз Советского Союза, московский ИФЛИ, на исторический. Учителем быть не хотела, хотела заниматься настоящей историей, в архивах где-нибудь копаться.

Историю она любила до самозабвения и еще до начала сказки, году в тридцать шестом поехав в Москву на каникулы, пошла в Донской монастырь с букетиком цветов. Цветы предназначались не романтическому поэту, а Василию Осиповичу Ключевскому, историку.

Поскольку сказка Аниной жизни — советская, то и действовали в ней не добрые волшебники, а друзья и знакомства, блат, попросту говоря, который и в те жестокие времена полностью отменить никто не смог. Даже, пожалуй, наоборот, чем суровее были законы, тем больше люди жались друг к другу и пытались хоть как-то законы эти обойти, чтобы выжить.

Вот в результате всего этого и оказались Аня с мамой в городке Обоянь Курской области, прописку им сделали в соседнем Воронеже, а Аню еще и учиться пристроили. Ну не в ИФЛИ, конечно, а на технолога сахароварения. Вот почему человек, который хотел изучать царские указы, должен вместо этого учиться варить варенье и какая от этого польза стране, я до сих пор понять не могу. Ну да ладно.

16 ноября 1941 года в город вошли немецкие части. В квартире у Ани расположились солдаты, они с мамой жались на кухне. Часть местных жителей угнали в Германию, остальных посылали рыть окопы, было голодно и тяжко, но все-таки как-то терпимо.

Однажды, уже летом сорок второго, подружка предложила ей пойти на работу получше, чем рытье окопов. И Аня, отлично знавшая немецкий язык (готовилась все-таки в ИФЛИ), стала переводчиком военного советника, выполняя всякую техническую работу. За работу давали оккупационные рейхсмарки и буханку хлеба на неделю.

— А вам не казалось, что вы делаете что-то плохое? — отваживаюсь я на вопрос.

Она вскидывается:

— Плохое делал тот, кто ходил немцам стучать. Мы же были самые обычные люди, все во время оккупации где-то работали — разве это измена? Плохое делал тот, кто по немецкому приказу людей на центральной площади вешал, немцы ведь сами этим не занимались, полицаи у них наши вешателями работали…

Обоянь освободили 18 февраля 1943 года, семь месяцев, получается, переводчиком она проработала всего, а 22-го ее пригласили в местный агитпункт, там продержали несколько дней, а потом ночью погнали в Курск.

— А почему ночью?

— А мы вроде как немецкими овчарками считались, предателями, ночью вели, чтобы солдаты воюющие не расстреляли, — очень буднично отвечает она.

Маму тоже арестовали и отправили их вместе в вятские лагеря, не предъявив никаких обвинений. Это было в первый день Пасхи 1943 года.

И таким, видимо, казалась она важным преступником, что в лагерь к ним с мамой приехала следственная бригада из Москвы во главе со старлеем.

— Они все никак не могли поверить, что я не мстила советской власти, я ведь была ЧСИР (член семьи изменника Родины), не состояла ни в пионерах, ни в комсомоле. И вот они все давили, чтобы я им что-то такое рассказала про свою какую-то тайную деятельность, чтобы изменника Родины из меня сделать.

Изменника сделать не удалось, и особое совещание, судившее ее заочно, присудило всего-то пять лет ссылки как социально опасному элементу. Это была большая удача — маме повезло на тот момент меньше, ей впаяли измену, и свою десятку мама оттрубила полностью.

Ссылка молодой женщине выпала неподалеку — в Республике Коми, в поселке с красивым, как бы иностранным названием Корткерос. Сначала на лесозаготовках, потом на трикотажной фабрике.

Я все пытаюсь понять, а как это — быть ссыльным? Что ты ешь, где спишь, с кем общаешься, насколько свободен?

И она рассказывает:

— Ссыльными в тех местах никого не удивишь, много нас там было. Я снимала угол в доме у людей, это разрешали. Каждый месяц мы отмечались у коменданта, а из поселка уходить было нельзя вообще, хотя бежать там некуда. В одну сторону — тайга, в другую — тундра. Всю одежду, которая у меня была из дома, я износила чуть не до дыр, юбка, помню, была одна — я вечером выстираю, утром натягиваю недосохшую — и на работу… Но у нас комендантша сама была из сосланных, у нее на складе хранились вещи умерших людей, вот она разрешила там что-то взять, так у меня оказалась половина суконной шали да еще кое-какая одежда. Скажу так: в этом смысле лагерь легче, чем ссылка, там все дают, а здесь самому приходилось выкручиваться.

Она не была писаной красавицей, но были у нее редкостной красоты волосы — тициановские, темное золото с рыжиной, брови черные вразлет, румянец во всю щеку. Ладная она была вся такая и стройная. Сейчас бы сказали 90-60-90. Я пытаюсь представить, каково это — быть молодой, полной сил, полной каких-то стремлений, желаний, надежд — и не иметь никакой возможности ничего осуществить, снимать угол, отмечаться у коменданта и стирать по ночам единственную юбку…

Не представляется.

А скоро случилась настоящая беда. Один вольнонаемный немец сказал, что он видел списки завербованных немецкой разведкой, и она была в этих списках. Где видел, как видел — так и осталось тайной. А ее под присмотром милиционера отправили пешком в Сыктывкар во внутреннюю тюрьму. Всего-то шестьдесят километров. Ноябрьскую эту дорогу она прошла в прюнелевых туфельках — это такие нежные тряпичные туфельки, в которых любили ходить бальзаковские героини. На прюнельки сверху были намотаны два куска шинельного сукна, завязанные вокруг ноги веревкой.

В Сыктывкаре ее ждал конвейер — четырнадцать суток без сна.

Мой сын-подросток спрашивает: «А как это, без сна?» «А вот так, — говорит она, — ночью везут на допрос, а днем — только пытаешься лечь, тут же стук в дверь: не спать! На допросе к спинке стула прислонишься — и тут же: Анна Васильевна, не спите!»

Волосы ее дивные в колтун свалялись, она налысо попросила себя обрить. Подписала, конечно, все — и что шпионка, и что завербована. В общем, на пятнадцать лет воркутинской каторги подписала — а не подписала, наверное, разума бы на конвейере лишилась. Фамилию следователя запомнила на всю жизнь. Гущин была его фамилия, а имя — Николай Николаевич.

Исчисляться каторга ее стала с 4 ноября 1945 года, на свободу вышла 18 февраля 1956-го по хрущевской амнистии. Все это время на шапке, правом колене и на спине она носила номер. Сначала на шахте — Ю683, потом в лагере — 2Н440.

Мама, освободившаяся чуть раньше нее, приехала в Воркуту. Так они там вдвоем и остались.

Выйдя на свободу, она решила держаться от чекистов подальше, не подавать ни на какую реабилитацию, не то чтобы забыть и простить, но как бы стать выше или даже вне. Продержалась двадцать лет, пока все-таки один друг-каторжанин не уломал написать в Военную коллегию Верховного Суда СССР.

20 августа 1973 года Анна Васильевна Крикун была реабилитирована за отсутствием состава преступления по всем статьям. Тогда же были реабилитированы ее мама и отчим. Перед этим к ней приезжал «важняк» из КГБ на беседу. У него в руках она и увидела папку со своим делом. На папке, как и положено, было написано: «Хранить вечно». Так они писали на всех папках всех зэков этой необъятной страны.

...После реабилитации годы работы в ссылке были зачтены ей как работа в тылу во время Великой Отечественной войны, и она стала ветераном труда. Получила медаль к пятидесятилетию Победы, потом еще две.

— А льготы? — спрашиваю я.

— Я взяла льготы как реабилитированная. Мне кажется, так честнее.

Она живет в Воркуте в компании двух рыжих котов. Иногда к ней забегают ребята и учителя из соседней школы, в которой есть отличный музей ГУЛАГа. Они-то меня с ней и познакомили.

P.S. Прюнелевые туфельки, как я понимаю, вообще-то предназначались для хождения на лекции в Институт философии, литературы и искусства.

www.novayagazeta.ru

Прюнелевые туфельки | Сообщество без Сталина

Руки у нее, несмотря на десять лет таскания вагонетки с углем, удивительные. Пальцы тонкие, трепетные, не коснулись их ни подагра, ни артриты. Узкие запястья, пергаментная, почти прозрачная кожа.

Память в ее почти девяносто такая, какой практически не бывает. Помнит все, что происходило много лет назад, в деталях, а некоторые вещи — чуть не по минутам.

Десять лет и вагонетки не были ее выбором. Родина так решила, посчитав, что она ее, Родину то есть, предала. Родина же, убив отца, расстреляв отчима, выгнав ее из дома и родного города и запретив учиться там, где хотелось, всего-навсего выполняла суровый пролетарский долг.

А было вот как.

Анна Васильевна Крикун родилась в 1922 году в Севастополе. Один ее дед, по-сегодняшнему, бизнесмен средней руки, имел собственную слесарно-кузнечно-водопроводную мастерскую, второй был донской казак. Отца она не помнит, красные расстреляли его в 1924 году, и могилы нет. Мама же, главная подруга всей ее жизни, вышла замуж еще раз, за морского офицера-механика Сигизмунда Василькевича, участника Цусимского сражения.

Добрались до Василькевича в тридцать седьмом, и через месяц после ареста, уже осужденный, он умер в тюрьме — от сердечной недостаточности, как это тогда водилось со многими.

Но это все присказка. Сказка начинается 14 августа 1939 года, когда Ане и ее маме было велено покинуть пределы Севастополя в десятидневный срок. Севастополь тогда был закрытым пограничным городом, для жизни там нужна была спецпрописка — вот ее-то им и ликвидировали.

— Мне нужно было идти в десятый класс, а потом я собиралась поступать в лучший гуманитарный вуз Советского Союза, московский ИФЛИ, на исторический. Учителем быть не хотела, хотела заниматься настоящей историей, в архивах где-нибудь копаться.

Историю она любила до самозабвения и еще до начала сказки, году в тридцать шестом поехав в Москву на каникулы, пошла в Донской монастырь с букетиком цветов. Цветы предназначались не романтическому поэту, а Василию Осиповичу Ключевскому, историку.

Поскольку сказка Аниной жизни — советская, то и действовали в ней не добрые волшебники, а друзья и знакомства, блат, попросту говоря, который и в те жестокие времена полностью отменить никто не смог. Даже, пожалуй, наоборот, чем суровее были законы, тем больше люди жались друг к другу и пытались хоть как-то законы эти обойти, чтобы выжить.

Вот в результате всего этого и оказались Аня с мамой в городке Обоянь Курской области, прописку им сделали в соседнем Воронеже, а Аню еще и учиться пристроили. Ну не в ИФЛИ, конечно, а на технолога сахароварения. Вот почему человек, который хотел изучать царские указы, должен вместо этого учиться варить варенье и какая от этого польза стране, я до сих пор понять не могу. Ну да ладно.

16 ноября 1941 года в город вошли немецкие части. В квартире у Ани расположились солдаты, они с мамой жались на кухне. Часть местных жителей угнали в Германию, остальных посылали рыть окопы, было голодно и тяжко, но все-таки как-то терпимо.

Однажды, уже летом сорок второго, подружка предложила ей пойти на работу получше, чем рытье окопов. И Аня, отлично знавшая немецкий язык (готовилась все-таки в ИФЛИ), стала переводчиком военного советника, выполняя всякую техническую работу. За работу давали оккупационные рейхсмарки и буханку хлеба на неделю.

— А вам не казалось, что вы делаете что-то плохое? — отваживаюсь я на вопрос.

Она вскидывается:

— Плохое делал тот, кто ходил немцам стучать. Мы же были самые обычные люди, все во время оккупации где-то работали — разве это измена? Плохое делал тот, кто по немецкому приказу людей на центральной площади вешал, немцы ведь сами этим не занимались, полицаи у них наши вешателями работали…

Обоянь освободили 18 февраля 1943 года, семь месяцев, получается, переводчиком она проработала всего, а 22-го ее пригласили в местный агитпункт, там продержали несколько дней, а потом ночью погнали в Курск.

— А почему ночью?

— А мы вроде как немецкими овчарками считались, предателями, ночью вели, чтобы солдаты воюющие не расстреляли, — очень буднично отвечает она.

Маму тоже арестовали и отправили их вместе в вятские лагеря, не предъявив никаких обвинений. Это было в первый день Пасхи 1943 года.

И таким, видимо, казалась она важным преступником, что в лагерь к ним с мамой приехала следственная бригада из Москвы во главе со старлеем.

— Они все никак не могли поверить, что я не мстила советской власти, я ведь была ЧСИР (член семьи изменника Родины), не состояла ни в пионерах, ни в комсомоле. И вот они все давили, чтобы я им что-то такое рассказала про свою какую-то тайную деятельность, чтобы изменника Родины из меня сделать.

Изменника сделать не удалось, и особое совещание, судившее ее заочно, присудило всего-то пять лет ссылки как социально опасному элементу. Это была большая удача — маме повезло на тот момент меньше, ей впаяли измену, и свою десятку мама оттрубила полностью.

Ссылка молодой женщине выпала неподалеку — в Республике Коми, в поселке с красивым, как бы иностранным названием Корткерос. Сначала на лесозаготовках, потом на трикотажной фабрике.

Я все пытаюсь понять, а как это — быть ссыльным? Что ты ешь, где спишь, с кем общаешься, насколько свободен?

И она рассказывает:

— Ссыльными в тех местах никого не удивишь, много нас там было. Я снимала угол в доме у людей, это разрешали. Каждый месяц мы отмечались у коменданта, а из поселка уходить было нельзя вообще, хотя бежать там некуда. В одну сторону — тайга, в другую — тундра. Всю одежду, которая у меня была из дома, я износила чуть не до дыр, юбка, помню, была одна — я вечером выстираю, утром натягиваю недосохшую — и на работу… Но у нас комендантша сама была из сосланных, у нее на складе хранились вещи умерших людей, вот она разрешила там что-то взять, так у меня оказалась половина суконной шали да еще кое-какая одежда. Скажу так: в этом смысле лагерь легче, чем ссылка, там все дают, а здесь самому приходилось выкручиваться.

Она не была писаной красавицей, но были у нее редкостной красоты волосы — тициановские, темное золото с рыжиной, брови черные вразлет, румянец во всю щеку. Ладная она была вся такая и стройная. Сейчас бы сказали 90-60-90. Я пытаюсь представить, каково это — быть молодой, полной сил, полной каких-то стремлений, желаний, надежд — и не иметь никакой возможности ничего осуществить, снимать угол, отмечаться у коменданта и стирать по ночам единственную юбку…

Не представляется.

А скоро случилась настоящая беда. Один вольнонаемный немец сказал, что он видел списки завербованных немецкой разведкой, и она была в этих списках. Где видел, как видел — так и осталось тайной. А ее под присмотром милиционера отправили пешком в Сыктывкар во внутреннюю тюрьму. Всего-то шестьдесят километров. Ноябрьскую эту дорогу она прошла в прюнелевых туфельках — это такие нежные тряпичные туфельки, в которых любили ходить бальзаковские героини. На прюнельки сверху были намотаны два куска шинельного сукна, завязанные вокруг ноги веревкой.

В Сыктывкаре ее ждал конвейер — четырнадцать суток без сна.

Мой сын-подросток спрашивает: «А как это, без сна?» «А вот так, — говорит она, — ночью везут на допрос, а днем — только пытаешься лечь, тут же стук в дверь: не спать! На допросе к спинке стула прислонишься — и тут же: Анна Васильевна, не спите!»

Волосы ее дивные в колтун свалялись, она налысо попросила себя обрить. Подписала, конечно, все — и что шпионка, и что завербована. В общем, на пятнадцать лет воркутинской каторги подписала — а не подписала, наверное, разума бы на конвейере лишилась. Фамилию следователя запомнила на всю жизнь. Гущин была его фамилия, а имя — Николай Николаевич.

Исчисляться каторга ее стала с 4 ноября 1945 года, на свободу вышла 18 февраля 1956-го по хрущевской амнистии. Все это время на шапке, правом колене и на спине она носила номер. Сначала на шахте — Ю683, потом в лагере — 2Н440.

Мама, освободившаяся чуть раньше нее, приехала в Воркуту. Так они там вдвоем и остались.

Выйдя на свободу, она решила держаться от чекистов подальше, не подавать ни на какую реабилитацию, не то чтобы забыть и простить, но как бы стать выше или даже вне. Продержалась двадцать лет, пока все-таки один друг-каторжанин не уломал написать в Военную коллегию Верховного Суда СССР.

20 августа 1973 года Анна Васильевна Крикун была реабилитирована за отсутствием состава преступления по всем статьям. Тогда же были реабилитированы ее мама и отчим. Перед этим к ней приезжал «важняк» из КГБ на беседу. У него в руках она и увидела папку со своим делом. На папке, как и положено, было написано: «Хранить вечно». Так они писали на всех папках всех зэков этой необъятной страны.

...После реабилитации годы работы в ссылке были зачтены ей как работа в тылу во время Великой Отечественной войны, и она стала ветераном труда. Получила медаль к пятидесятилетию Победы, потом еще две.

— А льготы? — спрашиваю я.

— Я взяла льготы как реабилитированная. Мне кажется, так честнее.

Она живет в Воркуте в компании двух рыжих котов. Иногда к ней забегают ребята и учителя из соседней школы, в которой есть отличный музей ГУЛАГа. Они-то меня с ней и познакомили.

P.S. Прюнелевые туфельки, как я понимаю, вообще-то предназначались для хождения на лекции в Институт философии, литературы и искусства.

maxpark.com

Прюнелевые туфельки... Кто-то и не знает эту историю..А ведь это наша землячка.. ссыльная..Наша история.. Наша боль

Михаил Борисович Рогачев многое сделал, чтобы обелить  всех ссыльных немцев..  

«В СССР было немало репрессированных народов, но аналогов советским немцам нет.  Другие репрессированные народы — чеченцы, ингуши, балканцы — не могут, к счастью для них, сравниться с немцами.         Эта этническая группа был поставлена в такие условия, при которых она не могла выжить.        И все-таки вопреки этим условиям немцы сумели выжить. Они жили в землянках, постоянно испытывая голод. Более других умирали дети. Очень часто в одной семье умирало по три-четыре ребенка.

  • Поэтому во второй части десятого тома мы подготовим материалы по документам о награжденных немцах. Многие из них получили ордена и медали, стали лауреатами государственных премий. »

 

 

Прочтите эту историю.  

С уважением, Кустов АК

Руки у нее, несмотря на десять лет таскания вагонетки с углем, удивительные. Пальцы тонкие, трепетные, не коснулись их ни подагра, ни артриты. Узкие запястья, пергаментная, почти прозрачная кожа.

Память в ее почти девяносто такая, какой практически не бывает. Помнит все, что происходило много лет назад, в деталях, а некоторые вещи — чуть не по минутам.

Десять лет и вагонетки не были ее выбором. Родина так решила, посчитав, что она ее, Родину то есть, предала. Родина же, убив отца, расстреляв отчима, выгнав ее из дома и родного города и запретив учиться там, где хотелось, всего-навсего выполняла суровый пролетарский долг.

А было вот как.

 

Анна Васильевна Крикун родилась в 1922 году в Севастополе. Один ее дед, по-сегодняшнему, бизнесмен средней руки, имел собственную слесарно-кузнечно-водопроводную мастерскую, второй был донской казак. Отца она не помнит, красные расстреляли его в 1924 году, и могилы нет. Мама же, главная подруга всей ее жизни, вышла замуж еще раз, за морского офицера-механика Сигизмунда Василькевича, участника Цусимского сражения.

Добрались до Василькевича в тридцать седьмом, и через месяц после ареста, уже осужденный, он умер в тюрьме — от сердечной недостаточности, как это тогда водилось со многими.

Но это все присказка. Сказка начинается 14 августа 1939 года, когда Ане и ее маме было велено покинуть пределы Севастополя в десятидневный срок. Севастополь тогда был закрытым пограничным городом, для жизни там нужна была спецпрописка — вот ее-то им и ликвидировали.

— Мне нужно было идти в десятый класс, а потом я собиралась поступать в лучший гуманитарный вуз Советского Союза, московский ИФЛИ, на исторический. Учителем быть не хотела, хотела заниматься настоящей историей, в архивах где-нибудь копаться.

Историю она любила до самозабвения и еще до начала сказки, году в тридцать шестом поехав в Москву на каникулы, пошла в Донской монастырь с букетиком цветов. Цветы предназначались не романтическому поэту, а Василию Осиповичу Ключевскому, историку.

Поскольку сказка Аниной жизни — советская, то и действовали в ней не добрые волшебники, а друзья и знакомства, блат, попросту говоря, который и в те жестокие времена полностью отменить никто не смог. Даже, пожалуй, наоборот, чем суровее были законы, тем больше люди жались друг к другу и пытались хоть как-то законы эти обойти, чтобы выжить.

Вот в результате всего этого и оказались Аня с мамой в городке Обоянь Курской области, прописку им сделали в соседнем Воронеже, а Аню еще и учиться пристроили. Ну не в ИФЛИ, конечно, а на технолога сахароварения. Вот почему человек, который хотел изучать царские указы, должен вместо этого учиться варить варенье и какая от этого польза стране, я до сих пор понять не могу. Ну да ладно.

16 ноября 1941 года в город вошли немецкие части. В квартире у Ани расположились солдаты, они с мамой жались на кухне. Часть местных жителей угнали в Германию, остальных посылали рыть окопы, было голодно и тяжко, но все-таки как-то терпимо.

Однажды, уже летом сорок второго, подружка предложила ей пойти на работу получше, чем рытье окопов. И Аня, отлично знавшая немецкий язык (готовилась все-таки в ИФЛИ), стала переводчиком военного советника, выполняя всякую техническую работу. За работу давали оккупационные рейхсмарки и буханку хлеба на неделю.

— А вам не казалось, что вы делаете что-то плохое? — отваживаюсь я на вопрос.

Она вскидывается:

— Плохое делал тот, кто ходил немцам стучать. Мы же были самые обычные люди, все во время оккупации где-то работали — разве это измена? Плохое делал тот, кто по немецкому приказу людей на центральной площади вешал, немцы ведь сами этим не занимались, полицаи у них наши вешателями работали…

Обоянь освободили 18 февраля 1943 года, семь месяцев, получается, переводчиком она проработала всего, а 22-го ее пригласили в местный агитпункт, там продержали несколько дней, а потом ночью погнали в Курск.

— А почему ночью?

— А мы вроде как немецкими овчарками считались, предателями, ночью вели, чтобы солдаты воюющие не расстреляли, — очень буднично отвечает она.

Маму тоже арестовали и отправили их вместе в вятские лагеря, не предъявив никаких обвинений. Это было в первый день Пасхи 1943 года.

И таким, видимо, казалась она важным преступником, что в лагерь к ним с мамой приехала следственная бригада из Москвы во главе со старлеем.

— Они все никак не могли поверить, что я не мстила советской власти, я ведь была ЧСИР (член семьи изменника Родины), не состояла ни в пионерах, ни в комсомоле. И вот они все давили, чтобы я им что-то такое рассказала про свою какую-то тайную деятельность, чтобы изменника Родины из меня сделать.

Изменника сделать не удалось, и особое совещание, судившее ее заочно, присудило всего-то пять лет ссылки как социально опасному элементу. Это была большая удача — маме повезло на тот момент меньше, ей впаяли измену, и свою десятку мама оттрубила полностью.

Ссылка молодой женщине выпала неподалеку — в Республике Коми, в поселке с красивым, как бы иностранным названием Корткерос. Сначала на лесозаготовках, потом на трикотажной фабрике.

Я все пытаюсь понять, а как это — быть ссыльным? Что ты ешь, где спишь, с кем общаешься, насколько свободен?

И она рассказывает:

— Ссыльными в тех местах никого не удивишь, много нас там было. Я снимала угол в доме у людей, это разрешали. Каждый месяц мы отмечались у коменданта, а из поселка уходить было нельзя вообще, хотя бежать там некуда. В одну сторону — тайга, в другую — тундра. Всю одежду, которая у меня была из дома, я износила чуть не до дыр, юбка, помню, была одна — я вечером выстираю, утром натягиваю недосохшую — и на работу… Но у нас комендантша сама была из сосланных, у нее на складе хранились вещи умерших людей, вот она разрешила там что-то взять, так у меня оказалась половина суконной шали да еще кое-какая одежда. Скажу так: в этом смысле лагерь легче, чем ссылка, там все дают, а здесь самому приходилось выкручиваться.

Она не была писаной красавицей, но были у нее редкостной красоты волосы — тициановские, темное золото с рыжиной, брови черные вразлет, румянец во всю щеку. Ладная она была вся такая и стройная. Сейчас бы сказали 90-60-90. Я пытаюсь представить, каково это — быть молодой, полной сил, полной каких-то стремлений, желаний, надежд — и не иметь никакой возможности ничего осуществить, снимать угол, отмечаться у коменданта и стирать по ночам единственную юбку…

Не представляется.

А скоро случилась настоящая беда. Один вольнонаемный немец сказал, что он видел списки завербованных немецкой разведкой, и она была в этих списках. Где видел, как видел — так и осталось тайной. А ее под присмотром милиционера отправили пешком в Сыктывкар во внутреннюю тюрьму. Всего-то шестьдесят километров. Ноябрьскую эту дорогу она прошла в прюнелевых туфельках — это такие нежные тряпичные туфельки, в которых любили ходить бальзаковские героини. На прюнельки сверху были намотаны два куска шинельного сукна, завязанные вокруг ноги веревкой.

В Сыктывкаре ее ждал конвейер — четырнадцать суток без сна.

Мой сын-подросток спрашивает: «А как это, без сна?» «А вот так, — говорит она, — ночью везут на допрос, а днем — только пытаешься лечь, тут же стук в дверь: не спать! На допросе к спинке стула прислонишься — и тут же: Анна Васильевна, не спите!»

Волосы ее дивные в колтун свалялись, она налысо попросила себя обрить. Подписала, конечно, все — и что шпионка, и что завербована. В общем, на пятнадцать лет воркутинской каторги подписала — а не подписала, наверное, разума бы на конвейере лишилась. Фамилию следователя запомнила на всю жизнь. Гущин была его фамилия, а имя — Николай Николаевич.

Исчисляться каторга ее стала с 4 ноября 1945 года, на свободу вышла 18 февраля 1956-го по хрущевской амнистии. Все это время на шапке, правом колене и на спине она носила номер. Сначала на шахте — Ю683, потом в лагере — 2Н440.

Мама, освободившаяся чуть раньше нее, приехала в Воркуту. Так они там вдвоем и остались.

Выйдя на свободу, она решила держаться от чекистов подальше, не подавать ни на какую реабилитацию, не то чтобы забыть и простить, но как бы стать выше или даже вне. Продержалась двадцать лет, пока все-таки один друг-каторжанин не уломал написать в Военную коллегию Верховного Суда СССР.

20 августа 1973 года Анна Васильевна Крикун была реабилитирована за отсутствием состава преступления по всем статьям. Тогда же были реабилитированы ее мама и отчим. Перед этим к ней приезжал «важняк» из КГБ на беседу. У него в руках она и увидела папку со своим делом. На папке, как и положено, было написано: «Хранить вечно». Так они писали на всех папках всех зэков этой необъятной страны.

...После реабилитации годы работы в ссылке были зачтены ей как работа в тылу во время Великой Отечественной войны, и она стала ветераном труда. Получила медаль к пятидесятилетию Победы, потом еще две.

— А льготы? — спрашиваю я.

— Я взяла льготы как реабилитированная. Мне кажется, так честнее.

Она живет в Воркуте в компании двух рыжих котов. Иногда к ней забегают ребята и учителя из соседней школы, в которой есть отличный музей ГУЛАГа. Они-то меня с ней и познакомили.

P.S. Прюнелевые туфельки, как я понимаю, вообще-то предназначались для хождения на лекции в Институт философии, литературы и искусства.

7x7-journal.ru


Смотрите также